Дверь открылась, и я оказался лицом к лицу с кокетливой фигуркой в униформе – Мэри Палмер, горничной и домоправительницей Ласло. Ею заканчивался список бывших пациентов, служивших в доме Крайцлера, и она так же, как и остальные, всегда вызывала неловкость у всякого визитера, знакомого с ее историей. Сложена она была прекрасно, ее лицо тоже отличалось изысканной красотой, впечатление дополняли небесно-голубые глаза, но с рождения Мэри была признана идиоткой. Она не могла нормально разговаривать, слова и слоги у нее во рту никак не хотели складываться в членораздельную речь, поэтому ее так и не выучили ни читать, ни писать. Ее мать с отцом – уважаемым директором одной Бруклинской школы – смогли научить ее лишь исполнять несложную работу по дому. Относились они к ней вполне пристойно, пока однажды в 1884 году, когда ей исполнилось семнадцать, в то время, как остальные члены семьи пребывали в отлучке, Мэри не приковала своего отца к бронзовой спинке его же кровати и не подожгла дом. Отец скончался в страшных мучениях. Поскольку разумных объяснений поступку девушки просто не существовало, Мэри Палмер была признана сумасшедшей и направлена в психиатрическую клинику острова Блэкуэллз.
Там ее и обнаружил Крайцлер, время от времени консультировавший клинику, ставшую его первым местом работы. Ласло был поражен тем, что у Мэри отсутствовало большинство симптомов, свойственных dementiaрrаесох – раннему слабоумию, кое, по его убеждению, одно составляло подлинное сумасшествие. (Ласло непременно поправил бы меня, дескать сейчас этот термин полностью вытеснен наименованием «шизофрения», введенным в обиход доктором Юджином Блёлером»; насколько я понял из объяснений Крайцлера, это слово обозначало патологическую неспособность пациента адекватно воспринимать окружающую действительность, равно как и контактировать с оной.) Крайцлер попытался установить некое подобие контакта с девушкой и вскоре обнаружил, что та страдает классической моторной афазией, осложненной аграфией: она могла понимать слова и строить ясные умозаключения, но та часть ее мозга, что отвечала за речь и письменность, была сильно повреждена. Как и большинство подобных пациентов, Мэри прекрасно осознавала свою ущербность, но сказать окружающим, что она это понимает (равно как и все остальное), не умела. Крайцлер смог общаться с девушкой, задавая простые вопросы, на которые не требовалось развернутых ответов, – в большинстве случаев Мэри просто отвечала «да» или «нет», – а кроме того, ему удалось научить свою пациентку элементарному письму, насколько, разумеется, позволяло ее состояние. Через несколько недель напряженного труда Ласло докопался до страшной тайны Мэри Палмер: ее собственный отец много лет насиловал ее, но она, разумеется, никому не могла открыть этого обстоятельства.
Крайцлер немедленно потребовал официального пересмотра дела, и в результате Мэри освободили. После чего ей удалось внушить Ласло идею, что из нее может выйти прекрасная служанка. Понимая, что у несчастной девушки крайне мало шансов на независимую жизнь, Крайцлер согласился. Теперь Мэри не только управлялась у него по хозяйству, но и ревностно охраняла дом. Эффект ее присутствия в сочетании с наличием в доме Сайруса Монтроуза и Стиви Таггерта заставлял меня нервничать всякий раз, когда мне приходилось посещать элегантный особняк на 17-й улице. Несмотря на прекрасную коллекцию предметов современного и классического искусства, великолепную французскую мебель и рояль, из которого Сайрус постоянно извлекал весьма приятные мелодии, я никак не мог отделаться от ощущения, что окружен сплошь ворами и убийцами, причем у каждого имелись прекрасные оправдания для собственных действий, однако никто из них не производил впечатления, что когда-либо впредь потерпит сомнительное поведение от кого бы то ни было.
– Здравствуй, Мэри, – сказал я, вручая ей накидку. В ответ она сделала легкий книксен и уставилась в пол. – Я сегодня рано. Доктор Крайцлер уже оделся?
– Нет, сэр, – ответила она с видимым усилием. На ее лице отразились одновременно облегчение и разочарование – так бывало обычно, если слова выходили правильно: облегчение от того, что ей что-то сказать удалось, разочарование – от неспособности сказать больше. Она указала мне рукой в пышно-голубом рукаве на лестницу и разместила мою накидку на вешалке неподалеку.
– В таком случае я, пожалуй, пойду чего-нибудь выпью и послушаю замечательное пение Сайруса, – сказал я.
Перескакивая через ступеньки, я взлетел вверх по лестнице и оказался в гостиной. Сайрус, завидев меня, учтиво кивнул, не прекращая петь. Подойдя к жарко горевшему камину, я торопливо снял с мраморной полки серебряный портсигар. Достав оттуда дорогую сигарету с великолепной смесью виргинского и русского табаков, я извлек из маленькой серебряной шкатулки, стоявшей здесь же, спичку и закурил.
Крайцлер спустился в гостиную по другой лестнице. На нем также был белый галстук и безупречно сшитый фрак.
– Человек Рузвельта еще не появлялся? – спросил он, когда в гостиную вошла Мэри с серебряным подносом в руках. На нем красовались четыре унции севрюжьей игры, несколько тончайших тостов, запотевшая от холода бутылка водки и несколько хрустальных стопок: такую достойную восхищения привычку Крайцлер приобрел, съездив в Санкт-Петербург.
– Нет, – ответил я, гася сигарету и атакуя поднос.
– Жаль. Мне бы хотелось пунктуальности от всех участников операции, – объявил Ласло, глянув на часы. – И если в данном случае… – В этот момент у входной двери на первом этаже несколько раз брякнул молоток, после чего из холла донесся шум. Крайцлер кивнул. – Да, это хороший знак. Сайрус, пожалуйста, что-нибудь повеселее. «Di provenza il mar» вполне подойдет.